1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 | 20 | 21 | 22
II
Во дворе дома встречаю я Лидию Павловну, живущую в соседнем подъезде, - бывшую актрису. Она и теперь актриса, но на давно заслуженной пенсии. Я с моим режимом до такой заслуженной пенсии или не доживу, или заслужу что-то совсем иное.
Возле Лидии Павловны стоит фикус, или она стоит возле фикуса, тут как и с какой стороны смотреть, и Лидия Павловна держит на поводке рыжую, паленую таксу. Не так давно псину эту видел я почти черной, Лидия Павловна время от времени ее перекрашивает, стремясь к некому оптимальному для таксы окрасу. Фикус худой и пыльный в высоту, такса худая и паленая в длину, а Лидия Павловна просит:
- Романчик, Рома, Роман Константинович, возьмите у меня пожить у вас мой фикус и мою таксу.
Делать вид, будто это шутка или я чего-то не понимаю, не приходится. Это не шутка: Лидию Павловну выставили из дома. Не впервые. В предыдущий раз, когда такса была почти черная, а Лидия Павловна была без фикуса, я взял бывшую актрису с черной таксой пожить к себе, но сейчас у меня живет Ли-Ли. И я говорю Лидии Павловне:
- Пардон, мадам, сейчас у меня Ли-Ли. А квартира однокомнатная, вы знаете.
- Да сама я и не напрашиваюсь к вам, Ромочка. Я прошу за вазон и собаку.
Как-то я и не думал, что фикус - вазон.
- Вы это древо тропическое вазоном называете?
- Вымахал, как бамбук, - соглашается Лидия Павловна. - Обрезание бы сделать, но больно живому, жалко...
Пенсионерке еще союзной, Лидии Павловне выделили место в Доме ветеранов сцены где-то под Москвой, и места этого ее почему-то не лишили, хоть сейчас она пенсионерка другой страны. Только в том Доме ветеранов, во-первых, холодно и почти не кормят, а, во-вторых, возвращаться туда Лидия Павловна не желает. "Я слишком долго с ними жила, чтобы еще и умирать с ними".
Уже довольно долгое время, разменивая квартиры, мы перемещаемся, мигрируем с Лидией Павловной по нашему городу параллельно. Жили в одном и том же доме, когда был я первый раз женат, в соседних - когда развелся и вновь женился, и сейчас снова в одном. Я разменивал квартиры, расходясь с женами, а Лидия Павловна меняла их, можно сказать, из-за любви к движению: то разъезжаясь, то опять съезжаясь с единственным сыном, с которым и жить не могла, и не могла не жить - он без нее погибал. При каждом очередном размене мы несли потери, каждый свои, поэтому я с Ли-Ли живу в однокомнатной квартире, а у Лидии Павловны с сыном Игорем Львовичем две комнаты на двоих. Лидия Павловна замыкается в одной с таксой и фикусом, а сын во второй - с кем попало. Он также на пенсии - по здоровью, которое положил на алтарь Отечества, занимаясь чем-то крайне секретным, поскольку доктор физико... или каких там наук. Когда напивается, а напивается Игорь Львович через два дня на третий, два дня лежит мертвый, он хватается за топор и пытается прорубить дверь в комнату Лидии Павловны. Лидия Павловна вызывает милицию, Игоря Львовича забирают, Лидия Павловна прячет топор, передыхает день и идет вызволять Игоря Львовича. Игорь Львович возвращается, находит топор, напивается - и все начинается сначала...
- Рома, как мне быть? - спрашивает Лидия Павловна.
Я не знаю. Такса (это он - таксист, или как?) поднимает ногу и струит на фикус.
- Дартаньян, фу! - возмущенно, словно не ожидала от него такой выходки, хоть он делает это и дома, когда Игорь Львович рубит двери и не дает ему с Лидией Павловной выйти на улицу, дергает Лидия Павловна за ошейник палено-рыжего Дартаньяна. "Три мушкетера" - ее любимая книга, а через нее и моя. Лидия Павловна будто сызнова открыла для меня эту книгу как энциклопедию, в которой легко и весело написано почти все, что можно написать о превратностях судьбы, об изменчивой человеческой жизни.
- Помните, - спрашиваю я, - как д'Артаньян разбогател и снял в отеле шикарные апартаменты? А хозяйка поинтересовалась, оставлять ли за ним его мансарду?..
Лидия Павловна помнит.
"Оставьте, - ответил д'Артаньян. - Жизнь переменчива".
- Вам надо было оставить за собой свою мансарду.
- Да, да, - соглашается Лидия Павловна. - Надо было...
Второй этаж в пятистенке на окраине города оставался за ней по смерти брата, но она продала его, чтобы было на что жить, а Игорю Львовичу - пить: он забрал у нее половину денег, потом от половины еще половину и четверть...
- Может, мне подняться и переговорить с Игорем?
- Не с кем... - разводит она руками, и Дартаньян дергается в ошейнике, полагая, что они идут, наконец, гулять. - Не с кем, да и не один он, там компания...
- Я все же поднимусь... Только фикус давайте оттащим в сторону, чтоб не мешал на дороге.
- Это я мешаю, Рома. Сегодня вдруг почувствовала, что всем мешаю.
Будто бы ни вчера, ни прежде никогда не мешала и не чувствовала.
Когда-то я написал музыку к ее бенефису. Актриса она драматическая, но на бенефисе захотела попеть и потанцевать. В водевиле. Пусть бы плясала, ради бога, только не нужно ей было связываться со мной. Мы дружили - и я хрен знает как для нее старался, и драматурга стараться заставлял, поэтому водевиль получился старательно-хреноватый. Она не назвала водевиль хреноватым, а сказала, что чувствует, как мешает в нем музыке. "Ты написал такую полетную музыку, место которой в космосе, а не на сцене в пыльных кулисах. Твоя музыка струится, искрится, переливается, а я болтаюсь в ней, как какешка в унитазе... Понимаешь?.."
Что там было понимать - меня никто так не обкакивал. Ту музыку водевильную я на мелкие клочки изодрал и в унитаз спустил. Сколько нот - столько клочков.
После бенефиса, на котором она сыграла мать Гамлета (кого же еще, если сорок лет назад Офелию сыграла?), аккуратненький журналист из молодежной газеты еще на сцене попытался взять у нее интервью. Спросил из зала, чем она в жизни своей больше всего счастлива, и о чем сожалеет? Ну, вопрос как вопрос для пытливой молодежи...
- Счастлива тем, - распахнув залу объятья, отвечала со сцены мать Гамлета, - что жила и давала! И ни о чем не жалела! А увидев вас, мой юный принц, пожалела, что мало давала!..
Когда она жила у меня, мы спали в одной кровати, так как никакой иной лежанки, даже матраса, чтобы постелить на полу, у меня нет. Мы отдельно накрывались одеялами, их у меня два, а Дартаньян разваливался между нами. Когда однажды ночью я случайно забросил ногу на территорию Лидии Павловны, ревнивец едва не вырвал из меня кусок бедра. Я никогда бы не подумал, что в этом батоне на роликах столько грызучей силы.
Лидия Павловна кое-как меня перевязала, мимолетно напомнив Татьяну Савельевну, и сказала, что собака - не кот, не так хорошо в темноте видит, поэтому промахнулся... Если мужчина из ночи в ночь лежит с женщиной, как бревно, значит, не все из того, что у него есть, ему нужно. И добавила, что если бы к ее бенефису был написан водевиль об актрисе в одной кровати с мушкетером и собакой или что-нибудь подобное, она бы не чувствовала себя в таком водевиле старой каргой, которая мешает музыке... Все это говорилось вроде бы в шутку, но как-то так, что я чувствовал себя весьма смутительно - и отодвигался на край кровати. "А у бабушки старой самый цимус, самый лой..." - вспоминалась из детства не очень пристойная присказка.
Дверь в квартиру Лидии Павловны была приоткрытой, дверь в ее комнату свежепорубанной - я прошел через прихожую на голоса в кухне. Игорь Львович сидел за столом и спал, уронив голову на топор. Два мужика трудно определяемого возраста, неуютно отодвинувшись от стола, где третий спал на топоре, хмуро покуривали. Водка у них кончалась.
- Налить? - тем не менее спросил один, с асимметричным, словно из двух склеенным, лицом. - Только потом сбегаешь.
- Не налить.
Говорить на самом деле было не с кем, но я попытался.
- Сын на мать с топором... из дома вышвыривает... а вы...
- Так их дела. Пусть разбираются.
- Я ей фикус снести помог, а то бы... Он фикус хотел под корень... - кивнул на Игоря Львовича второй мужик, малость посимметричнее. - Фикус тут при чем?..
Игоря Львовича, замахнувшегося на фикус, они не одобряли, но где-то надо было пить. Я спросил:
- Вам есть, где жить?
Оба глянули на меня обиженно.
- Мы не бомжи, - сказал защитник фикусов. - У нас есть, где жить. Не дома, но есть.
- Так живите там. Зачем вы здесь?..
Вопрос им показался заслуживающим того, чтобы над ним помыслить.
- А в самом деле... - передернув лицом, будто поменяв местами части, протянул асимметричный. - Чего мы тут?.. Допиваем и пошли.
Они допили водку, и асимметричный поднялся.
- Пусть он даст нам что-нибудь за это, - вдруг сказал фикусолюб, и даже напарник его не понял.
- Кто?
Фикусолюб ткнул в меня пальцем. В плечо, больно.
- Он! Приперся! Ему надо, чтобы мы смылись, пусть даст что-нибудь! - И уточнил, что имеет в виду. - На пузырь!
Это уже была наглость, которой не спускают. Я подсел к Игорю Львовичу и медленно потянул из-под него топор...
Зазвонил телефон на холодильнике, и фикусолюб, словно у себя дома, снял трубку.
Я взмахнул топором:
- Уши с башкой отрублю!
- Гудки одни... - не отклонившись, не моргнув даже, бросил трубку фикусолюб.
- Не пугай, не забоимся, - сказал асимметричный. - Ты пистолет у нас купи, пистолета мы забоимся.
С такой жизнью им нечего было бояться. Не было за что.
- Какой пистолет?..
Фикусолюб косо глянул на напарника и пожал плечами: ну, как хочешь, если так... Он наклонился под стол, расстегнул замызганную, зеленую в лучшие ее времена брезентовую сумку, погремел в ней пустыми бутылками и вынул из-под них пистолет.
- Откуда он у вас?
- Нашли. Стрельба вчера была у Кальварийского кладбища, после нее и нашли. Купишь?
Я посмотрел на одного, на второго - мужикам на двоих лет сто, а то и больше. Дети где-то, внуки... Как-то ведь прожили они эти годы, чем-то занимались, о чем-то думали, что-то понимали, должны были понимать... Что же случилось, что свинтилось во времени? До слома, до идиотизма...
- Пошли на хрен. Сдайте в милицию, отморозки. Из него, может, порешили кого-нибудь. Найдут у вас - посадят.
- Порешили, так порешили, посадят, так посадят, - без эмоций сказал фикусолюб, снова прогремев бутылками и запихнув под них пистолет. - Посидим, отдохнем.
Я подвинул топор по столу.
- Возьми, набор будет. Больше дадут, дольше отдохнешь.
Фикусолюб взял топор, сунул в сумку. Пустые бутылки, пистолет и топор - еще тот набор. Если их милиция возьмет - долго будет думать. Или долго бить.
- Эй, профессор!.. - толкнул Игоря Львовича асимметричный. - Мы в академию, слышь?.. Подгребай, как проспишься, профессоршу тебе оставляем.
Игорь Львович покатал голову на столе и слабо промычал.
- Не слышит, - сказал фикусолюб. - Оттяпал ты ему уши с башкой... - Он взял допитую бутылку, высосал из нее последние капли - и оба они подались в прихожую. Там потолкались, побубнили между собой, асимметричный раздраженно бросил: "Так в задницу засунь, если трусишь!.." - и еще пару минут потолкавшись и погремев бутылками, бомжи, наконец, ушли.
Игоря Львовича, который мычал и слюнявился, я потащил, ухватив под мышки, в его комнату, толкнул спиной и тем, чем спина кончается, дверь, но она не открывалась. Я толкнул сильней, ударил ногой, раз и второй...
- Пошел ты!.. - пьяновато взвизгнул за дверью женский голос. - Топором он размахался, надо мне!
Как затасканный блядун, я сразу все понял, да и что тут было понимать: "профессорша". Размякшего и расплывающегося Игоря Львовича держать было трудновато, я опустил его на пол.
- Откройте, его бы спать уложить!
Услышав незнакомца, за дверью чуток помолчали.
- Кого его?
Тембр голоса, к моему удивлению, вдруг опустился с визга до почти нормального.
- Игоря Львовича, кого еще...
- А, Игоря... А ты кто?
- Сосед.
- Какой сосед?.. Который принес минет?
На это у меня не нашлось достойного ответа.
- Соседский сосед, вам не все равно?..
Грузно прошлепали по полу босые ноги, повернулся ключ в замке - мой голос всегда вызывает доверие у женщин.
- Мне все равно...
Она потянула на себя дверь, я наклонился над Игорем Львовичем, оглянулся, куда и как удобней его волочь, и оставил хозяина на полу...
В живописи я небольшой знаток, но Рубенс...
О, Рубенс!
Во весь дверной проем предстала передо мной животастая, с выкаченными на живот и плашмя на него брошенными жерновами грудей, во все стороны обвисающая мясом, необъятная, бело-голубая в наброшенной сети розоватых прожилок, грандиозная, с головы до ног голая и с ног до головы устрашающая баба. Да, я увидел именно бабу, бабище, а не женщину, потому что только из грудей ее можно было слепить пару совсем не худеньких девиц, и устрашающую не потому, что некрасивую, я вообще не знаю, что такое некрасивая женщина, а устрашающую через открытую, бесстыдную демонстрацию природной силы и животных инстинктов, которые - в поисках случая обнажиться - блуждают в каждом из нас, только все мы кто больше, кто меньше научились их в себе припрятывать, таить, как требуют того выработанные нами условности, воспитание, правила цивилизованной игры самцов и самок, которые выдумали, будто возвысились над инстинктами, над природой - дикой, первобытной. Здесь же даже не то что нарочно, вопреки правилам и условностям ничего не пряталось и не таилось, здесь натурально, естественно не предполагалось, как того не предполагают звери, будто что-то нужно скрывать, и из этой горы живого, бело-голубого мяса выпирало, напирало на меня все, чем это гора была и чего она жаждала. Выпирали и напирали ее груди, плечи, живот, ноги, на которых могла бы держаться империя, выпирала и напирала вся ее бесстыдная сущность - и не из-за того, что баба эта, циклопическая матерь всех женщин, была пьяная, нет, она была пьяновата, но не пьяна, и почти бесцветные, едва потянутые серым ветром глаза ее на продолговато-круглом, чуть рябоватом лице оценивали меня, мое потрясение, ошеломление мое так, как должно. Она почувствовала раньше, чем я сам это понял, мгновенно возбужденного ей и готового к случке самца, и уловила раньше, чем я сам его учуял, запах желанья. Возможно, ничего бы этого и не случилось, и не удивился бы я так, потрясенный, до ошеломления, ибо в памяти моей были не только музейные полотна Рубенса, были картины живые, начиная от Бычихи у расколотой вербы, которая и вспомнилась сразу, но к Бычихе здесь многое добавлялось... С вершины бело-голубой горы срывалась по ее нависающим склонам, косматилась и пенилась в расщелинах ее и долинах, падала к самому подножью насыщенно рыжая, ослепительно блестящая волна волос, толстенно заплетенная в косу. К возвышенности Живота по долине Грудей она стекала рыжей рекой, впадала в такое же рыжее, прикрытое возвышенностью Живота, озеро Лона, откуда - между мраморными опорами империи - сужалась в падающий ручей и брызгалась рыжиной в подножье... Кобыла!
"И-го-го!.." - заржала она... Нет, мне не почудилось... Повернувшись и перекинув за спину рыжую волну косы, которая повисла на необъятной заднице и хвостом замоталась между башнями ног, она, проминув кровать, протопала к столу у окна, уперлась в край стола руками, наклонилась, расставляясь и прогибаясь так, что живот ее почти касался пола, глянула на меня из-под мышки - и по очереди стала отводить в стороны и назад, поднимая и опуская, ноги: "И-го-го!.. И-га-га!.. И-го-го!.."
В детстве моем был сиротливо одинокий, вечно слюнявый и вонючий, заговнюченный Жорка Дыдик, занимавшийся этим и с козами, и с телками, и с кобылами. С ним, придурковатым, а к тому же эпилептиком, никто и ничего не мог поделать, да и в голову по тем временам никому не приходило, что он скотоложник и на него есть закон. Никому не нужный, он, тем не менее, естественно вписывался в нехитрый быт людей на окраине цивилизации, где его отовсюду гнали, швыряя в спину палки и камни, избивали в кровь, если ловили при скотине. Однажды я нашел его за хлевами почти неживого, отволок к реке, отмыл... Сам я никогда не видел, как он это выделывает, мне хотелось увидеть, и я попросил: "Жорка, возьмешь меня с собой, покажешь, как оно с кобылой?.. Я тебе фонарик за это дам, почти целый..." Придурковатая ухмылка расплылась на его лице, и он согласно, по-заговорщески кивнул: "С козой покажу..."
Назавтра он сам меня нашел: "Давай фонарик!.."
Белая коза, навязанная на лесной опушке, подпустила к себе Жорку без никакого испуга. Он скормил ей немного капустника, ухватил за рога, вщемил козу передом, задрав ей голову, между двух березин и приладился сзади... Взад-вперед покачался с минуту, подергался - и все... Мог и не втискивать козу между березин, потому что она как стояла вяло и спокойно, пока Жорка дергался, так равнодушно взглянула на него, когда он застегнул штаны, бэкнула и пошла себе пощипывать траву...
Я был несказанно разочарован, я ожидал захватывающего, неописуемого зрелища, да что возьмешь с придурка и козы?.. Мне жаль было фонарика, хоть и поломанного...
Жорка Дыдик закончил свою жизнь под копытами кобылы. Прилаживаясь к ней в конюшне, он соскользнул с жерди - и подкованная кобыла разнесла ему черепок. Я не видел этого, только слышал... Поп не позволял похоронить Жорку на кладбище, некому было попа очень уж уговаривать, и Плытковские, хозяева кобылы, закопали Жорку где-то в лесу. Поближе к зверям...
"Так как оно, Жорка, с кобылой?.."
"И-го-го!.. - поджидая, поднимала и опускала она то одну, то вторую ногу, пошевеливала крупом и помахивала хвостом. - И-го-го!.."
Ах ты, скотина!.. Ты возжелала, течка у тебя, кобыла, ты подзываешь жеребца?.. И ты думаешь, позволяешь себе думать, что я и есть жеребец? Твой самец, такое же животное, как и ты?.. Что из-за тебя забуду все и всех, займусь с тобой, жопастой образиной, тем же, чем сегодня всю ночь и утро занимался с Ли-Ли?.. Что после нее искушусь этой толстой, дряблой горой мяса, от которой несет потом, вонью, миазмами?.. Что, вырываясь из ширинки, подскочу к твоему развесистому, рыжехвостому крупу, налягу на него, вцеплюсь в гриву, опутаюсь хвостом и стану хвост твой пушить и гладить, и нежить твой расхлябанный зад, твои жиром заплывшие ляжки?.. И буду заглядывать вниз, под тебя - на провисшую бочку живота и перевернутые кадки грудей?.. Так на тебе и в хвост и в гриву, скотина, под зад тебе, животное, на тебе, кобыла, на, на, на!..
"И-го-го!.. - пыталась она подкидывать, подмахивать неповоротливым крупом, раскачиваясь вверх и вниз, вперед и назад, и все, что висело на ней и под ней, во все стороны болталось, плюхалось, моталось, колыхалось... - И-га-га!.. И-го-го!.."
Словно провалившись в нее, я никак себя в ней не чувствовал, не ощущая в этой бездне ничего, кроме мокрой, хлипкой пустоты. Слепая волна неудержимой похоти, поднявшейся, подхватившей и захлестнувшей меня, не находила никакой бухты, никаких берегов, на которые могла бы выкатиться и, содрогнувшись, разбиться в брызги, разлиться в бухте во всех ее уютных гротах и пещерках, растечься по всем ее мягким перешейкам и мыскам. Ни гротов с пещерками, ни перешейков с мысками в хлипкой и мокрой пустоте или не было, или они были недостижимыми, и толстая ленивая кобыла, выставив развесистую задницу и ни в чем больше не стараясь, никак не помогала, чтобы волна выкатилась из меня хотя бы в безмерную бочку ее живота, отвисшего к полу...
Я привык к кобылицам, что стелятся ветром, стрелою летят подо мной без шпор и без плети, а тебе, расплывчатое мясо, только б на месте топтаться да ржать? Нет, погнали, поскакали, есть плеть да шпоры!.. Я вцеплюсь в твою гриву, натяну ее так, чтобы к потолку задралась твоя морда с бесцветными глазами и вспенившимся, перекошенным храпом, хватающим воздух!.. Давай, давай, давай, стелись, взлетай, не закатывай глаза!.. Больно?.. Так на то ты и зауздана!.. На то плеть и шпоры!.. А ты хотела, чтоб не болело? На тебе, пузатая ты, пустая цистерна, на тебе, бездонная ты яма, на тебе, болотная ты прорва, на тебе, говнючая ты куча, на тебе, на!..
Она, плетью и шпорами подогнанная, вроде бы и пыталась скакать; ходуном ходила, едва кусками не отрываясь, ее кисельная, бело-голубая туша, но по-прежнему между нами ничего не происходило, только потело да плюхалось, билось мясо о мясо...
Я тянул ее за волосы едва ли не изо всей силы, это было в нашей случке единственной любовной лаской, и она это чувствовала, силы моей хотела - и закидывала, насколько могла, голову и терпела, сколько могла... Наконец, не вытерпев, мотнула головой в сторону и вниз, посунулась грудью и животом, всей глыбою вперед, оставляя в руках моих космы вырванных волос, подломилась в локтях и рухнула, обвалилась на стол, который, к счастью, был не из новых, слепленных из стружек с опилками, столов, а давнишний, сработанный из дубовых плашек, поэтому содрогнулся, но устоял. И только когда расплылся на столе, распластался и поджался к лону ее живот, пустота в ней чуть-чуть подузилась, подщемилась - и к чему-то я притронулся, прикоснулся в ней и что-то ощутил. Ничего такого: ни уютных пещерок, ни мягких мысков, но хоть какая-то бухта, хоть дальние берега, хоть размытый перешеек, о который я бился и бился, терся и терся, напрягаясь выбросить, извергнуть из себя похотливую волну - и она пошла, покатилась откуда-то из-под дыха моего в пах, где последний раз поднялась, натужилась, набухла, распирая меня, и, найдя выход, просторно плеснулась в пустоту за перешеек...
Я выскользнул из пустоты и вытер медузную, сопливую, кисло-вонючую мокроту рыжим кобыльим хвостом. Что так в конце концов я и сделаю, я наперед знал, даже загодя смаковал, как оно будет - и вовсе не для того, чтобы стереть омерзение, как стираешь его с губ после нежданного поцелуя какого-нибудь педика. Я желал и ждал хотя бы проблеска секса в животной толкотне гениталий, не представлял иного завершения нашей случки - и рассчитывал на этот жест, на это движение с последним прикосновением к тому, что меня искусило... Но и здесь ничего - я просто вытерся волосами.
Рубенс-хренубенс.
- Отойди... пусти...
Я повернулся. Сзади, вползя в комнату, стоял на карачках и пялился на нас Игорь Львович.
- Пусти... дай мне...
Пропустив его, я вышел в прихожую и успел еще увидеть, как он, цепляясь за разодранный и запутанный хвост, всползает, взбирается на бело-голубую гору мяса, вновь медленно раздвигающую и приподнимающую мраморные столпы империи, на которых сама она только что не удержалась. "И-го-го..." - услышал я, но так тихо, словно спрятанная в этой горе кобыла или засыпала, или издыхала.
И это я минуту назад был на месте Игоря Львовича? Вот так топтался, прилаживаясь к разляпистой, пористой, в буграх и ямах, отвислой заднице, выискивая под ней пустую щель?..
Нет... Такого не могло быть... не могло быть такого... быть такого не могло... Мне надо было тут же, сейчас же смыть с себя мерзость и гадость, оттереться, очиститься, но здесь зайти в ванну, здесь остаться я уже и на минуту не мог - меня бы стошнило. Значит, придется возвращаться к Ли-Ли. Выдумывать, будто что-то забыл... хотя, что и зачем выдумывать, кто мне она такая? Кто они все такие - племя их блядское!..
Лидии Павловны с Дартаньяном во дворе не было, только фикус сиротел у подъезда. На фикусе, пришпиленная заколкой-невидимкой, белела бумажка - листок, вырванный из записной книжки.
"Романчик, спасибо, пригрейте фикус. Я в жилконтору - проблемы свои решу сама".
Романчик...
Стало быть, она опять решила размениваться?.. Распрощаемся с нашим давним соседством - мне уже разменивать нечего.
Лес зассанный затащить домой - и на работу... Но фу, как от него несет!
Как от меня...
Подняв, я подержал и поставил фикус.
Нет...
Что Ли-Ли нам никто - это мы зря, романчик... Это фантазии наши на дикой природе... Все идет к тому, что как раз наоборот - а с запахами у Ли-Ли тончайшие отношения. Поэтому на работу. Нам на работу - и фикусу с нами. Там чем только не попахивает, да есть кому быстренько баньку организовать.
С фикусом и помоемся.
На чем-то нужно было фикус довезти, я вышел со двора на улицу - и тут, как по заказу, подкатил задрипанный "Москвич"-пикапчик, водитель которого давно, наверное, оставил надежду на развалюхе этой хоть что-то подзаработать. Я без проблем с ним договорился, дав вдвое больше, чем он запросил. У него нашлась веревка, мы привязали фикус, положив в кузовок, откуда торчал он, весь не влезая...
Можно было бы и обрезание сделать, но...
Связали не закрывавшиеся двери кузовка.
- Куда ты его? - спросил водитель, значительно меньше фикуса мужичок в кепке-аэродроме, в советские времена облюбованной кавказцами. Выглядел он в ней потешно, этаким грибком-черноголовиком.
- А куда-нибудь... Лишь бы с рук сбыть.
- Я так и подумал, у меня нюх на фикусы. Можно ко мне. Я на окраине в своем доме живу, у меня этих фикусов - одним больше, одним меньше...
Предложение выглядело толковым, но фикус был не мой.
- Фикус не мой.
- Так заберешь, когда понадобится. Даже больший возьмешь или два, у меня этих фикусов... Я тебе адрес оставлю.
Вот что значит дать больше, чем от тебя ждут.
- Ты домой едешь?
- Домой... Но вазон забрать не потому предлагаю, чтобы лишний бензин не палить. Просто и тебе удобней, и фикусу лучше.
Хоть тут подвезло, куда с этим лесом?..
Я согласился, что так и лучше, и удобней.
- Только фикус ты во дворе пару дней подержи...
Мужичок заржал.
- А то я зассанный фикус сразу в дом потяну! Они у меня летом все во дворе - тропический лес!..
Когда выезжали на улицу, откуда-то почти под колеса кинулся, лая, Дартаньян, но я не стал останавливаться: на работу, так на работу.

1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 | 20 | 21 | 22
|