Уладзімір Някляеў - афіцыйны сайт
Уладзімір Някляеў - афіцыйны сайт
Паэзія Проза Драматургія Публіцыстыка Песні
Біяграфія Пераклады Прэса Фатаграфіі Мультымедыа
на галоўную
зваротная сувязь | аб праекце | гасцёўня | спасылкі | пошук
У пачатак раздзелу

Лабух

Раманчык
Мінск, 2003



Зкачаць архіў (520 Кб)

1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 | 20 | 21 | 22

 

ИГРЫ ЖЕЛАНИЙ

Я знаю, что утром, просыпаясь, она долго не открывает глаза, потому что забыла во сне, как я выгляжу, и боится увидеть подношенного мужчину с морщинами, которые не смогла разгладить даже ночь, проспанная на ее обтянутом молодой кожей, белом, высоком и круглом плече. Наконец она осмеливается, тихонько высвобождает плечо из-под моей щеки, приподнимается на локоть, чуть поворачивается и смотрит… Нет, не такой уж страшный, не так страшно старый, как ей казалось, пока меня не помнила, представлялось, пока боялась открыть глаза. И морщины только две - и одна их них, можно сказать, и не морщина… Так, морщинка… Она облегченно, еле слышно вздыхает, касается шелковыми подушечками пальцев моего виска, гладить по щеке, шее, рука ее скользит под одеяло - по моей груди, животу, ниже, дальше, глубже, и там, в глубине, настороженно и нерешительно замирает. Она думает, что ей делать и делать ли то, о чем она думает. Мне стоит лишь шевельнуться, сонно податься к ней, чтобы помочь ей не думать, но я уже не каждый раз искушаюсь утренними любовными утехами после утех ночных, и сегодня, похоже, именно тот неискусительный случай. Она все понимает, вновь еле слышно вздыхает, шелковые подушечки ластятся возвратным путем по моему животу, по груди, шее, щеке, виску, которого касается она губами, выскальзывает из-под одеяла, садится на край кровати, сладко потягивается, поднимается и подходит к окну. Сквозь прищуренно-вдрагивающие веки я любуюсь золотистыми в окне линиями ее тела, тем, как стремительно ниспадают они по бокам к талии и замедляются там, перетекая в округлости ягодиц, плавно стекают по бедрам, по коленям, лодыжкам, по всем стройным, длинным-длинным, почти бесконечным ее ногам, которые в мгновения любви крыльями вскидываются в небеса, где она летает… "Нет, сегодня с утра без полетов, в каждом возрасте свои преимущества", - думаю я, пытаясь не смотреть, зажмуриваясь, но возвратиться в сон и оставить ее одну возле окна уже не могу, а потому говорю наперекор себе самому:
- Ли-Ли, иди ко мне.
Имя ее так и в паспорте записано: Ли-Ли. Будто она китаянка какая, хоть никакая она не китаянка. Отец ее постигает китайскую философию и считает мудрецами всех китайцев - в том числе великого Мао, который переплывал Ян-цзы, Желтую реку.
Вид обнаженной женщины - праздник. Пиршество, с которого начинаются для меня все остальные праздники, которых без первого и не бывает. Но, если решаешь не летать, лучше не смотреть на летучее, как сказал бы великий Мао.
Она знает, как меня будить, медленно-медленно стаскивает с постели одеяло, садится мне на низ живота, склоняется надо мной, накрывает щекочущей, невесомой волной волос, под которой недавний путь шелковых подушечек ее пальцев повторяют ее бархатные, влажно-теплые губы. Не спеша спускаться вниз, она сидит на мне, как ангорская кошка, выгибаясь и все больше давая волю игривому языку, который чем ниже по шее, по груди, животу, тем влажней, тем горячее, и когда он горячо и влажно касается моего пупка, я уже весь стою, и тогда она начинает двигаться ягодицами по моим бедрам, все ниже и ниже, и меня мягко, как облако, гладит ее золотистое, рыжевато-пуховое руно, сплывающее к моим коленям, а за ним скользит по мне ее атласный живот, она зажимает меня в упругие груди, отпускает, ласкает розовыми бутонами сосков, вновь сжимает, я вырываюсь, вскидываюсь, взлетаю - и она полонит горячими губами, ловит игривым языком и вбирает всего меня в расцветающий поцелуй…
- Иди ко мне… - повторяю я сдавленным шепотом, изнемогая от наслаждения и желанья. Приподнявшись, я хватаю ее за ягодицы - так, словно хочу их разодрать, раскидать по разным полюсам Земли, переворачиваю, вырываясь из полона, под себя, мы едва не падаем с кровати, я наваливаюсь на нее, вжимаю, вдавливаю в постель, в пол, в самою Землю, с которой сплетена, связана она всеми своими знойными, истекающими соком, грехами, целую, придушивая и прикусывая, ее рот, ее горячие губы и игривый язык, слизываю запах ее, запах женщины, с шеи, и плеч и ключиц, возле которых беспомощно бьются голубоватые жилки, зарываюсь в упруго-душные, с потом желания, груди, по очереди втягиваю в себя, сдерживаясь, чтобы не укусить, бутоны сосков вместе с вершинами холмиков, молочно-белых клумб, на которых они розовеют, и по животу, не проминув пупка, пульсирующего под моими губами, достигаю золотистого, рыжевато-пухового руна, цели всех аргонавтов, в котором и припрятана сама цель с ее запахом лона, запахом вульвы - слитным с запахом женщины и все же отдельным от ее. Поласкавшись в рыжеватом руне на мягко-податливом взгорье лобка и вдохнув его пуховый поцелуй, я спускаюсь в долину желанья и нежно, на кончике языка опускаю поцелуй под большие губы вульвы, кладу его на их внутреннюю, пунцовую, тонко-тоненькую кожицу, подлизывая, приближая поцелуй к клитору - маленькому вулкану вульвы, вселенскому вулкану женской страсти.
- Иди ко мне! - выдыхает она, закусывая губы и катая голову на подушке, сгибает и поднимает, поднимает ноги, оплетает меня ими под мышками и втаскивает, вскидывает на себя. - Иди, иди, иди!..
Я врываюсь в нее, забыв все предыдущие ласки, диким кабаном, взбесившимся жеребцом, я топчу и душу ее, вздыбливаясь, ломая и раздирая, но она во всем этом находит, изобретает ритм, заставляя меня замедляться и вновь разгоняться, ногтями впивается мне в спину и все вздымает, вскидывает крыльями свои длинные-длинные, почти бесконечные, ноги в небеса, где начинается полет…
"А… о… у…" - слышу я первые звуки этого полета, постепенно перерастающие в возгласы, для которых не существует фонем, которые невозможно передать обычным человеческим голосом, а разве только музыкой, но я такой никогда не слышал, передать разве что звериным рыком да птичьим криком, и я сливаюсь с ней в этих рыках и криках, визгах и стонах, сливаюсь с ней в красной, распаленной тьме ее вульвы, которую насквозь хочу пробить, пробить, пробить! - и пробиваюсь, выталкиваюсь, вырываюсь, выливаюсь и выливаюсь, выливаюсь, почти теряя сознание, из красной-красной, распаленной-распаленной тьмы в пробоину света: о!... у… а!..
Ноги ее еще вскинуты, они вздрагивают и все тянутся вверх, чтобы уцепиться за высоту, где, опадая, длится полет, но руки уже ослабли объятья, и ногти больше не впиваются в спину. Наконец она пластилиново размягчается подо мной, раскидывает ноги и руки, смотрит на ногти, под которыми кровь моя и кожа, и чуть смущенно, но все же счастливо сообщает:
- Я опять всего тебя изодрала и искровавила…
Она будто перерожденная, и я взгляда не могу отвести от лица ее - такое оно после этого утоленно-прекрасное… Они все перерождаются, что-то с ними со всеми после этого происходит, даже жабки преображаются в царевен, хоть и жабки, и царевны царапают спину…
Некогда, раньше, когда женат я был сначала на одной женщине, затем на другой, исцарапанная спина была проблемой. Теперь нет. Теперь проблема в том, что нет у меня жен, а я к ним привык, поэтому иной раз вспоминаю их и по ним скучаю. Не отдельно по каждой, а по обеим, как по одной. К тому же у меня от них дети, дочь от первой и сын от второй. Я не бросал ни своих жен, ни своих детей, жены сами меня бросили и детей, уходя, позабирали. Нет в мире существа более жестокого и несправедливого, чем женщина.
Я догадываюсь, о чем она сейчас попросит.
- Расскажи, как ты потерял невинность… Ну-у, расскажи…
Если я начну рассказывать, она вновь возбудится. Пластилин подо мной сожмется в пластичную резину, которая станет напрягаться и звенеть, вспоминая предыдущие и готовя новые полеты. Нынче за ночь, вместе с утренним, их было четыре - и из пятого я уже могу не вернуться. Поэтому лучше всего неожиданно, без предупреждений, вскочить и первым закрыться в ванной. Что я и делаю, а она, пока еще пластилиново размягченная, не успевает меня поймать.
Под душем славно. Нигде мне, пожалуй, так не славно, как под душем. На дух не вынося мужских тел - ни худых ни толстых, ни хилых ни мускулистых, ни гладких ни волосатых, абсолютно и категорически никаких, я не очень любил бы и свое, но я вынужден его любить по двум причинам. Причина а/ - только оно может спать с женщиной, и причина б/ - только оно может стоять под душем. Или наоборот: спать под душем и стоять с женщиной… Но даже женщина, когда, рассыпаясь и покалывая, струится по телу целовальница-вода, временно может переждать. Я Рыба по зодиаку, а рыба без воды… - никто не знает, что она такое… ну что такое рыба без воды?
Не могу придумать, что? Ну, рыба без воды…
Это не просто? Что-либо придумать. Пробовали?..
До сих пор они говорят мне: "Какое у тебя гладкое и мускулистое тело…" Я не бахвалюсь, нет, поскольку напрочь не выношу никаких мужских тел и не очень люблю свое, но так они, женщины, говорят. И для меня загадка: как и за что они тело мужское могут любить?
Может, рыба без воды - что воды без рыбы?.. Нет, что-то не то… Ерунда…
Единственное, милые дамы, что можно и стоит любить вам в мужчине - член. Я мог бы назвать его так, как у мужчины он называется, ибо член и у импотента… но Ли-Ли отворачивается, когда я матерюсь. Не говорит: не матерись, или не сквернословь, а так вот раз - и отворачивается… Плавно…
Мне не хочется, чтобы Ли-Ли от меня отворачивалась… Ни плавно, ни как-нибудь еще…
Вобла - вот что такое рыба без воды. Потому что вобла - рыба, но без воды.
Тоже ерунда… Ничего, кроме ерунды, не придумывается.
День такой. Среда.
Все вы жаждете от мужчин правды, а член - единственная мужская правда и есть. Так вы его и любите, я не встречал ни одной, которая бы не любила.
У меня не большой и не маленький, не тонкий и не толстый, так средний. Но стойкий, это я сам знаю. Поэтому, когда мужики начинают хвастать, как и сколько раз могли, заливают, как и сколько могут, я обычно молчу. О чем трепаться, если стоит?.. Так скажем спасибо ему, помоем всего, головку его и шейку, и один бочок, и второй, и спинку до корешка, поколышем его да погладим - и душем на него, душиком, ух ты, ухтеньки, усталый, поникший, обессиленный мой… Давай-давай, веселись в водице, где нам, рыбам, еще веселиться?.. А то, что за ночь Ли-Ли искусала тебя да истерзала немного, так это ничего, пройдет, об этом не печалься и не обвисай из-за этого… Она Дева крылатая - и там, где она летает, нам летать не дано, так что неизвестно, в чем ее винить, да и можно ли… Если бы дано было, так мы ее, может, не только бы погрызли-покусали, а взяли бы да проглотили. Целиком бы съели, а не по кусочкам… соком бы она истекала…
Только не дано. Или так: дано, да не всё… Не целиком. Малость тот, кто давал, себе заначил… Летаю, но не выше неба, где-то близко от него, с Ли-Ли совсем близко. А Ли-Ли в те мгновения так высоко надо мной, что между нами, кажется, - световые годы…
Я летчик, не прошедший отбор в космонавты. Но не теряю надежды. Поскольку случались у меня такие головокружения, выдавались такие полеты - до невесомости…
А земных лет между нами двадцать два - и все с моей стороны: Ли-Ли двадцать. И познакомила меня с ней моя дочь, сведя нас как раз для того, чем мы сейчас с Ли-Ли и занимаемся. В представлении моей дочери, которой черт-те что понаплели и моя первая жена, и моя жена вторая, и прочие, мне малознакомые, дамы, я секс-тренер, секс-гуру - вот так. Этим дочь моя и поделилась с Ли-Ли, которой хотелось летать. Сказала, что есть у нее на примете летный инструктор.
Как вам?..
- Давайте попробуем, что с вами случится? - удивилась Ли-Ли, когда я, от неожиданности опешив, промолчал в ответ на ее предложение пойти и неотложно заняться полетным сексом. - Если у меня с вами, у вас со мной так не получится, как с другими, я никому не скажу.
- Чего ты не скажешь?.. - присмотрелся я к ней - было к чему. Высокая, светло-каштановая, с большущими, глубокими и тоже каштановыми, но смугло, притемненно-каштановыми и чуть затуманенными в глуби глазами, она за стойкой бара, где пили мы кофе, сидела не сутуловато, как моя дочь, да и почти все они, нынешние, а ровненько, стройно, спинку прямо и попку кругло, и ничем не поддерживаемые груди ее стояли, торча сосками и стреляя во все стороны по всему бару, где все на нее оглядывались, пялились, и из-под мини-юбки, даже с высоченного стула у барной стойки доставая пола, закидывались одна на одну такие лёжки-ляжки, росли в черных колготках такие ноги, такие ноги… - Что у нас не получится?
- Ну полет, звезды, космос, занебесный свет… А то я просто или лежу, или стою на карачках, дрыгаюсь, дергаюсь - и все.
- Так занятие такое… и дергаться… и дрыгаться…
- Вы, как с чувишкой, базлать со мной будете? - вдруг почти как лабух лабуха (дочь моя ее подучила?) спросила Ли-Ли, и туманок проплыл в ее смугло-каштановых глазах.- Трахаемся или нет?..
И как бы вам такое?.. Если бы напротив сидела ваша дочь - и уговаривала вас на то же, старалась для подружки?.. Попробуйте при дочери подружке ее сказать: ладно, давай трахнемся.
Для дочери я не затасканный блядун, как для бывших моих жен, а неутомимый воин, отчаянный боец. Дон Жуан, Жиль де Рец, Казанова, секс-отец… Какому-либо секс-отцу это бы, может, и льстило, но мне льстит не очень. Даже вовсе не льстит. Когда я смотрю на дочь, я думаю, что я, ее мать и она могли бы жить нормальной семьей, но не живем, потому что я затасканный блядун. Впрочем, тоже самое я думаю, глядя на сына. Ну, что он, я и его мать… Дочери моей, как и Ли-Ли, двадцать, сыну шестнадцать, и он признался мне, что мастурбирует, но помощь подружек сестры не принимает. Это он зря, только я не придумаю, как ему об этом сказать. Сын мой заумный для меня, полиглот и хакер.
- Чок-чок-чок, ты вымыл стручок?.. - стучится в дверь ванной Ли-Ли. Я впускаю ее, чтобы вместе пороскошествовать под душем. Плавная и струистая, как целовальница-вода, Ли-Ли, прижимаясь, стекает по мне, становится на колени, но это уже только игра.
- Ах! - артистично, с неподдельным раскаяньем восклицает Ли-Ли и вздрагивает всей спиной с тремя родинками на правом и двумя на левом плече, пятизвездочная. - Я не только исцарапала, я едва тебя не съела… Бедняжка… Бедняжечка… - И кладет бедняжку на белые зубы, и хоть и бережно, но все же больно прикусывает…
Изо всех живых существ нет на свете существа беспощадней, чем женщина. Если даже у нее смугло-каштановые глаза и туманок в глазах.
Боже, как люблю я утром поспать! Теми короткими, быстрыми, словно ласточки летящие, снами, которые будто бы сны, а будто бы и не сны. Самое лучшее, что можно почувствовать, кроме воды и женщины, это как раз трепещущее, пульсирующее твое присутствие и не присутствие в мире, состояние между явью и сном, на их границе, где переплетаются фантазии и реальность, - и ты можешь длить и длить одно в другом. Все, что я в жизни сыграл, сотворил, придумал, или обо мне говорят, что я это сыграл, придумал, сотворил, я взял из утренних снов. Но только не после женщины. Кто-то из великих мудрецов вроде Мао сказал: то, что отдаешь женщине, забираешь у Бога. Для меня это - какая-то непонятная правда.
Но ведь у Бога всего много - и мне не жаль…
Пороскошествовав под душем и сменив измятые простыни на свежие, крахмально-хрустящие, мы зарываемся в постель. Ладясь Ли-Ли то на грудь, то под мышку, я верчусь, выбирая самое уютное место, в Ли-Ли все еще всего не хватает, чего-то ей не достает…
- Ну-у, расскажи, как тебя невинности лишили… Расскажи, не сонься… Ну-у, не спи, я не буду фейничать…
Это она про фею, которая лишила меня невинности.
И что у Ли-Ли за бзик - я уже столько раз рассказывал! Первый раз рассказывать не надо было.

В реке при береге у пионерского лагеря стояла выгородка из металлической сетки, чтобы пионеры с пионерками, купаясь, не повыплывали на речную быстрину и не утопли. Лагерное начальство панически боялось утратить доверенное ему поголовье, потому что в тех золотых пионерских временах за утрату пионера, пусть даже самого засраного, любому начальству голову отрывали и собакам бросали. Это уж сейчас, в постпионерском пространстве, так повелось, что пионеры пропадают массово, а начальству хоть бы хрен.
По берегу хромал пригорбленный Максим Герасимович Блонок, попросту Блонька, старший вожатый и баянист, злобно зыркающий на каждого, кто приближался к сетке, и устрашающе, потрясая кулаком, орущий:
- Я тебе подплыву! Я тебе поднырну! Я тебе яйца оторву, байстрюк!
Яйца оторвать грозил он и пионерам, и пионеркам - кто их там в воде разберет.
В отличие от всего остального лагерного начальства, которое ненавидело пионеров с пионерками из-за страха остаться без головы, кинутой собакам, у Блоньки к нам было чистое чувство: он ненавидел нас из-за ненависти. Ковыляя в речном песке, обязанный сохранять наше поголовье, он на самом деле желал одного: чтобы все мы поднырнули под сетку, повыплывали на стремнину, утопли - и река унесла наши мерзкие, хитрые, подлые трупы в далекое Балтийское море. И тогда бы он пропел начальству: "Смотри, как тихо и как чисто…"
Смотри, как тихо и как чисто, - начало песни, которую Блонька сам придумал, сам как он говорил, малость подзаикаясь, со-сложил - и, не имея никакой иной возможности услышать со-сложенное, по три раза на день заставлял нас петь:
Плывет московский бой курантов,
И горны вскинули горнисты,
Двенадцать юных музыкантов…

Блонька глаза закрывал, баян раздирая, так ему было в кайф…
Из-за этой песни, в которой двенадцать юных музыкантов превращались нами ровно во столько же юных мастурбантов, из-за баяна и музыки, а не из-за того, что был он хромым, пригорбленным да подзаикастым, Блоньку и любили студентки-пионервожатые. Чаще всего любили ночью, но иногда и днем, в тихий час, и с одной из них, Светланой Николаевной, мы Блоньку подкараулили и сфотографировали со спущенными штанами в лесу за муравейниками. Светлана Николаевна, упираясь руками в наклоненную сосну, сама стояла, наклонившись, и на фотографии всю ее было не распознать, зато Блонька, пристроившийся к ней сзади, из-за горба своего и сухотной ноги распознавался весь. Мы подбросили фотографию в футляр баяна - и она выпала из него на утренней линейке… Мы вскинули руки в салюте!
Блонька, так заискрившись ненавистью, что, казалось, утреннее солнце переискрил, зыркнул на нас, сунул фотографию в карман, баян в футляр - и песню, со-сложенную Блонькой, мы не спели.
Понятно, что мы - это не все пионеры с пионерками, сколько было нас в лагере, но Блонька не засек, кто конкретно распознал его при наклоненной Светлане Николаевне, поэтому ненавидел всех. И прежде всего меня, потому что единственный фотоаппарат, имевшийся у пионеров с пионерками, был моим.
К тому же я играл на баяне - и не хуже Блоньки.
- Где твоя "Смена"? - отвел он меня в лес, в самую чащобу, будто убить решил и валежником завалить.
- Сам обыскался, Максим Герасимович… Кто-то взял…
- Когда?
- С неделю назад. Я уж хотел или вам, или начальнику лагеря сказать, да записку подбросили.
За ухо Блонька хватал больно, когтисто, но я терпел…
- Ты что мне лепишь? Какую еще записку?
- Эту вот… - вертелся я туда, куда крутил Блонька, только бы ухо не оторвалось, какой я тогда музыкант?..
Записку я сам со-сложил, написав жирными, будто бы печатными, буквами:
"ФОТИК ВЕРНЕМ. ПРИХОДИ СЕГОДНЯ В ПОЛНОЧЬ В ШЕСТУЮ ПАЛАТУ. МОЛЧИ!"
Блонька и на записку, и на меня посматривал, сомневаясь… Этак недоверчиво.
- Там ведь пионерки…
Я диву дался:
- А то пионерки стибрить фотик не могут!..
Около полуночи Блонька охотился на пионеров с пионерками в коридоре главного корпуса - поближе к шестой палате. Пионерки к тому времени палатами с пионерами поменялись, оставив пионерам одну Зоську Путырскую, которой уже в тринадцать лет на все было чхать и плевать, только страсть как хотелось посмотреть, как пионеры мастурбируют на скорость. Мы пообещали ей показать - и она согласилась постоять среди палаты на карачках, голой попкой к двери.
В полночь, услышав в шестой палате песню "Смотри, как тихо и как чисто", Блонька ворвался, зажег свет - и увидел то, что увидел: голую попку и полукругом над ней - двенадцать юных мастурбантов. С горном, барабаном и красным лагерным знаменем. Зрелище это поразило его до затмения разума, но пока он хромал по лагерю и поднимал тревогу, пионерки перебежали к себе, пионеры, водрузив на место горн со знаменем и барабаном, дунули к себе, свет погасили да спать улеглись - и Блонька предстал перед тревожно поднятым начальством хромым и горбатым идиотом, каким он и был. Начальство допускало, что в лагере могло что-то произойти… но только не такое, за такое голову собакам! - и верить Блоньке отказывалось. "Вот и знамя, и горн, и барабан на месте… Почему пионеры оказались в палате пионерок? И чем они там занимались? Если тем, о чем вы, Максим Герасимович, докладываете, так этим они и у себя заниматься могли. И зачем пионеры выгнали всех пионерок, оставив одну голую? Пионеры наши, по-вашему, психически больные?.." - вопрошало в страхе перед собаками лагерное начальство, и ни на один из этих вопросов Блонька, едва не тронувшийся умом, не мог связно ответить. Нашего прикола, шоу нашего он не понял - и с той ночи с идиотской своей зацикленностью думал только о мести.
В конце концов, он меня достал.
Плескаться нам, как лягушатам, отгороженным сеткой, когда за сеткой река, было непереносимо, унизительно, но тех, кто подныривал под сетку и вырывался на стрежень, на речной простор раз и второй, на третий раз из лагеря выгоняли. За мной были уже два раза… Между прочим, загадка: почему два раза еще можно, а три - уже нет? А вдруг как раз во второй раз ко дну пойдешь?..
- Поднырни и сделай вид, будто тонешь, - подозвал я Зоську Путырскую, которой чхать и плевать было на все, а тем более на то, что ее откуда-то выгонят. Она поднырнула под сетку, выплыла на быстрину и начала топиться.
- Максим Герасимович, Зоська тонет! - заорал я панически, не зная, умеет ли Блонька плавать. - Спасайте!
- Эй вы, кто-нибудь!.. - заметался Блонька. - К ней!.. К ней!..
Спасать Зоську, плавающую, как рыба, никто не кинулся.
- Ага! Нашел дураков!.. Чтобы из лагеря выгнали?..
- А-а-а!.. - вопила Зоська.
Ни лагерного начальства, ни вожатых поблизости не было. Нерешительно похромав по берегу и не увидев никого, кто успел бы на помощь, Блонька в одежде полез в воду. Плавать он, оказалось, или совсем не умел, или умел не очень. Я это понял, когда, взмахнув раза три-четыре руками, он камнем пошел ко дну.
"Ну и придурок!" - подумал я, подныривая под сетку, за которую зацепился второпях трусами, и течение перевернуло меня, и проволока, царапнув яички, продрала бедро от паха до колена. Выскользнув из трусов и оставив их под водой на сетке, я догонял и догонял Блоньку, которого уносила река в далекое Балтийское море - и Зоська, вопящая так, будто не на все ей начхать и наплевать, со мной Блоньку догоняла, и еще десятка два пионеров с пионерками, но река оказалась быстрее нас... Быстрая река...
Блоньку выловили километра за полтора от лагеря, под мостом, к одной из бетонных свай которого река Блоньку прибила, не донесла до моря... Никогда, впрочем, в море он и не хотел, и песен морских от него мы не слышали.
Из реки меня, голого, в одном полотенце, затащили за уши в медпункт. Там стоял белый шкафчик с инструментами и лекарствами, белая тумбочка, белый табурет и две никелированные кровати - на случай карантина. Поскольку ни со свинкой, ни с какой-нибудь иной инфекцией никто из пионеров с пионерками в карантин не попадал, кровати в медпункте были сто раз перемененные, перенесенные из палат, самые доломанные. Поэтому медсестра Татьяна Савельевна занималась с начальником лагеря тем же, чем занималась пионервожатая Светлана Николаевна с вожатым-баянистом, с топельцем Блонькой, также в лесу, за муравейниками. Но исключительно ночью - и не очень лунной. Начальник лагеря имел немалый опыт работы и был осторожен, нам никак не удавалось сзади Татьяны Савельевны его заснять.
Татьяна Савельевна, беленькая в полурасстегнутом беленьком халате, кругленькая в нем и пухленькая, подсадила меня на тумбочку, села на табурет передо мной и стала красить мои яйчики йодом.
Знаете, как щиплет йод поцарапанные яйчики? Попробуйте, поцарапайте и покрасьте - это запоминается.
Ни боль в паху, ни страх, которого наглотался я с водой и который, холодя всего меня, болтался в животе: "Что теперь будет?.. Просто выгонят?.. Или в тюрьму?.. Засудят?.." - несравнимы были с оцепенением, с которым смотрел я сверху в вырез белого халата Татьяны Савельевны, студентки медицинского института, где училась она на педиатра, поскольку имела склонность к детям. Под полурасстегнутым халатом Татьяны Савельевны насквозь, до бездны, до белого сиденья табурета с коричнево-курчавой щеточкой на его краю, не было ничего. Только бело-мучное, творожное тело, только вся она сама. И перед моими глазами, слепя их, нависали над бездной два бело-мучных сугроба, два творожных шара с прилепленными к ним крупными, пупыристыми, соком истекающими малининами.
- Повезло тебе, Роман, что с романчиком остался, - не отрываясь от своей, можно сказать, пасхальной забавы, с придыханием сказала Татьяна Савельевна и пальчиком перебросила над яйчиками мой стручок из стороны в сторону. - Только что-то он, словно неживой... замерз... посинел... Подышим на него, согреем, а то вдруг отвалится... Жаль будет, Романчик, романчика - славненький такой...
Она первая назвала всего меня романчиком.
Раз, второй и третий, взяв меня за коленки, дохнула творожная фея из медицинского института на посиневший, почти неживой стручок - и свершилось чудо: стручок вскочил, как стойкий оловянный солдатик. Фея, свершив чудо, наклонилась к солдатику за наградой, но только-только, едва-едва тронула она головку его губами и кончиком языка, как головка бедного солдатика мелко-мелко запульсировала, задрожала - и брызнула на губы феи сопливенькой струйкой!..
Всё. Я сидел на тумбочке, поджав ноги - неподвижный, как маленький Будда. Как совсем глупенький Будда. Я не знал, куда деваться. Не понимал, как после этого жить. Потому что тогда я даже не догадывался, что Будда - сын императора, что все это он позволяет, поскольку он толстый и веселый, и бешено счастлив жизнью. Об этом только недавно узнал я от отца Ли-Ли, который назвал свою дочь почему-то по-китайски.
А тогда я словно бы подвел самого себя... Солгал себе самому, изменил... Я был уверен, что к этому готов, едва ли не каждую ночь и каждый день представляя, как это будет. Когда, наконец, испытаю, как оно не в кулачке, а там, в сладостной тайнице, в волосистой расщелине, в ее сокровенных глубинах, в которых познаю, что такое пытка, как называли эту тайницу мужики. Чья пытка и какая, девичья или женская - все равно, но лучше женская, потому что на таинственную сладость девичьей, глядя на одноклассниц, я не очень рассчитывал. В фантазиях своих я подстерегал где-то - чаще всего за стогами на только что скошенном лугу - белую-белую, дородную-дородную, с молочной грудью девку в красной юбке, валил ее в стог, задирал ей красную юбку на молочную грудь, коленями разводил ее мясистые ляжки - и!.. И первое, на что настраивал я себя в своих фантазиях - это воткнуться в пытку, вогнаться по корень, войти в нее и не выходить. Ни за что и никогда не выходить, быть в ней, быть и быть...
И что наяву?.. Наяву яйчики, покрашенные йодом, и всего одно прикосновение, один лизунок - и готово: сопливенькая струйка... И достаточно, и хватит, и больше не надо... Никакой сладостной тайницы, никаких сокровенных глубин... Просто нет ничего, в чем хотелось бы быть, быть и быть, да ничего и не хочется, кроме как рвануть отсюда, исчезнуть, пропасть. Я разламывался, обрушивался, распадался, рассыпался, я не узнавал себя. Все мои представления - миражи, вся жизнь моя - пыль и прах. Я не тот, кем думал быть, я обманулся, приняв себя за другого. О, ужас!..
Мне было тринадцать с половиной лет, и я был убежден, что за плечами моими - немалый сексуальный опыт. Опыт фантазий и опыт мастурбаций - само собой. Но не только он. В шесть лет подвыпившие мужики положили меня на двенадцатилетнюю дочь соседей, которая предупредила, что я могу делать с ней все, что захочу, только не писать в нее. "Только не ссы", - сказала она. После чего я был уверен, что мужики заваливаются на баб, чтобы поссать, и, не понимая, брезгливо содрогался.
В семь лет я принес в школу презерватив, найденный под матрасом родительского ложа, под которым пролежал я ночью не меньше часа, пока отец мой с матерью не отпрыгали и не уснули. Я не боялся, что отец удушит мать - так она хрипло стонала, я знал, что он с ней делает. Меня занимало, как он, она, они это делают, но из-под кровати ночью что увидишь?
Залез я под родительское ложе не только ради сиюминутного интереса. Я уже не однажды слышал, как родители ночью скачут и стонут, стонут и скачут - и днем мне стыдно было смотреть на мать и страшно на отца. Я не любил их за то, чем они по ночам занимаются. Кроме того, мне казалось, этим занимаются только они, мои родители, они одни - и они выродки. Вылюдки. Почти звери. Но это нужно было уточнить и проверить.
Я надул презерватив в нашем 1 "А" классе, завязал его ниткой - и все мои одноклассники стали играть с ним, как с обычным воздушным шариком. Я смотрел на них и видел, что никто из них даже не догадывается, с чем играет. Родители у них, получалось, не такие, как мои, такие только у меня. Когда вошла учительница и спросила, что это такое и кто это принес, я ответил, что это я принес и что это воздушный шар, который нашел я под матрасом в родительской кровати. Учительница порозовела, и я понял, что она наверняка знает, что это не воздушный шар, а значит, этим занимаются все, в том числе учителя. Мне стало проще, я без стыда стал смотреть на мать и без страха на отца, хоть учителька все ему донесла - и он так оттянул меня ремнем с пряжкой, что я несколько дней мог только или на краешек присаживаться, или стоять за партой, а учителька, старая лярва лет тридцати, не отпускала меня с уроков и смотрела то сурово, то улыбчиво.
В девять лет возле бани, где я подглядывал из-за разбитой и поваленной молнией вербы, как распаренные, красные бабы бегают освежаться к реке, меня поймала распаренно-красная Ванда Бышинская, Бычиха, как ее прозывали. Она встянула меня на себя, намереваясь что-то со мной проделать, но ничего из этого не вышло, и разъяренная Бычиха, дабы даром я не подсматривал, вщемила мой струк в расколину вербы, откуда меня со струком моим вместе еле вызволили мужики, идущие в баню после баб - хорошо еще, что бабы мылись первыми. Представьте, чего я наслушался от мужиков и в тот день, и потом... А Бычиху хоть бы кто упрекнул. Наоборот, восхищались, ржали все, развеселые: "Ну, блядюга шальная!.. Еще Богу поспасибуй, что всех остальных баб не кликнула - и на шуфель тебя не посадили..." И меня поразило, что даже у сельских мужиков, в междусобоях простых и грубых, к женщинам все же особое отношение. Даже к таким, как Бычиха.
Кстати, вы представляете, что такое посадить на шуфель?.. Знаете о такой забаве, кого-нибудь из вас, мужиков, сажали?.. Это когда бабы прилавливают пацана, солдатика, а осилят, так и мужика, поднимают его романчика, перевязывают, перетягивают у корня, чтобы кровь не отливала, чтоб стоял романчик и не падал, сажают солдатика на шуфель, то есть на широкую, плавно выгнутую к ручке, лопату совковую, по очереди качают его на шуфле вверх-вниз, как горн кузнецкий раздувают, и по очереди надеваются на романчика... Иной раз, когда баб собиралось у шуфля столько, сколько в бане, так случалось, что романчик еще стоял, а солдатик уже не жил... так что какие могут быть у меня претензии к фее Татьяне Савельевне? Никаких, даже смешно...
Их и не было. Сама по себе Татьяна Савельевна с институтом ее медицинским и медпунктом в пионерском лагере ничуть меня не интересовала, значение имели только ее творожные титьки с пупырчатыми малининами, коричнево-курчавая щеточка ее пытки на краю табурета, только ее функция. На месте феи могла быть и соседская дочь, и Бычиха, и школьная моя училка, и кто угодно... Но это была Татьяна Савельевна - и она не зря в медицинском институте на педиатра обучалась, так и хочется сказать - на педиатриссу.
- Не бойся, сладенький мой, - шепнула она, слизывая с губ мою сопливую струйку, и стала играть одной рукой с моим подвялым романчиком, а второй - с раскрашенными яйчиками, вновь склоняясь ко мне, и вдруг набросилась на романчика, как акула: я в самом деле испугался, как бы не куснула и не проглотила. Но фея знала, что творила: в яйчиках затеплилось, загорячело, и романчик перестал вместе со мной бояться, а - торг-торг, торг-торг, торг-торг, торг-торг - возвращался в ряды стойких оловянных солдатиков таким тверденьким, хоть ты барабанчики ему давай. Татьяна Савельевна взялась за мои щиколотки, подняла мои ноги и по творожным сугробам опустила в вырез халата сначала их... потом, приподымаясь и прижимаясь, романчика с барабанчиками... затем схватила за окорочка, сгребла с тумбочки и запихнула, забросила под халат меня всего, опрокидываясь со мной на кровать - трук-та-рук поотлетали и посыпались с халата пуговицы. Я оказался на ней и почти сразу, в то же мгновение в ней - она еще в полете схватила моего романчика и просто воткнула его в себя, как морковку в снежную бабу! Я и поразиться не успел ее ловкости, не осознал даже, что это случилось. Гоп-гоп-гоп-гоп - начала она подбрасывать меня, обнимая и прижимая, чтоб не взлетел, не упал, и до меня дошло наконец, что это как раз то - бездна, расщелина, тайница, что здесь и сейчас, подкидываясь, я и познаю пытку, но ничего особенного, ради чего стоило быть там, быть и быть, не ощущал, заворожено глядя на творожные сугробы, которые мотались и колыхались перед моими глазами и из которых, казалось, вот-вот брызнет малиновая кровь.
"Гух!" - обвалилась под нами сначала в ногах, затем сразу "гах!" - в головах обрушилась, доломанная в какой-то, может быть, и в нашей палате, кровать, и сложились на мне, крепко саданув, ее никелированные спинки.
Ко всему, что в паху, в яйчиках болело, мне еще и это! - а Татьяна Савельевна хоть бы приостановилась! Закатывая глаза и раздувая ноздри, она подскакивала подо мной и подскакивала, и железные спинки кровати скрежетали, гремели на мне и брякали, грохот стоял, как в кузнице, и, наконец:
- Татьяна Савельевна, что у вас там?.. - настойчиво постучали в дверь. - Куда этот пострел девался, из милиции разбираться приехали!..
Голос за дверью был голосом начальника лагеря, с которым Татьяна Савельевна едва ли не каждую безлунную ночь встречалась в лесу за муравейниками, - и Татьяна Савельевна замерла на скаку. Вся она сжалась, стиснулась, вся за всего меня уцепилась. Мы склещились.
Я не знал, что мы склещились, я понятия не имел, что такое иногда бывает, если женщина неожиданно, глубинно, до ужаса пугается. Тогда еще не знала этого и Татьяна Савельевна, которая хоть и была студенткой медицинского института, но училась на педиатра, а не на сексопатолога. Она стаскивала, спихивала, сталкивала меня с себя руками, ногами, грудью и животом, но тем, чем держала, не отпускала. Там мне болело уже больше всего, и, видно было, не меньше и ей болело - и она начала белеть и без того белым лицом, смотреть на меня с ужасом, стала что-то такое вспоминать и о чем-то таком догадываться...
И пока взламывали дверь и врывались начальник лагеря с милицией, и пока ехали врачи скорой помощи с носилками, я все был, был и был в ней, как когда-то, фантазируя, мечтал и представлял, воткнулся, вогнался, вошел и не выходил из нее - и нас разняли, разъяли, разлучили навек только в больнице.
Страшно было и стыдно. Но то, что страшно, что стыдно - забылось. Осталось то, что между страшно и стыдно… И еще то, что причинился я в тот день к смерти человека. Я не хотел, я шутил, я был пацаном. И, может быть, когда-нибудь я и умру с тем днем, обнявшись в нем со студенткой медицинского института Татьяной Савельевной. Войду в нее и не выйду, буду в ней, буду и буду... Где она теперь, пухленькая моя?..
Жаль, что утонул Блонька. Он не пропустил бы случая отомстить мне, он изловчился бы как-нибудь и сфотографировал меня, еще тринадцатилетнего и уже склещенного, на носилках, на пухленькой Татьяне Савельевне, фее... Какой бы это фотоснимок был, он бы в золотой раме у меня висел!..

Пока вспоминал я и рассказывал давнее, где ничего нельзя изменить, в настоящем на кровати нашей, которая, к счастью, не обваливается, произошли заметные изменения: Ли-Ли сидела на мне, а я стоял в ней. В том, что так и случится, я не имел никаких сомнений уже в самом начале истории о потере невинности: она всегда одинаково заканчивалась и с Татьяной Савельевной, и с Ли-Ли, по неизвестной причине возбуждая ее, как порнофильм с наркотиком. Сейчас Ли-Ли будет пытаться склещиться со мной...
- Я пофейничаю...
О, Господи, не поспать!..
На работу пора, хоть там и нечего делать.


1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 | 20 | 21 | 22
  © 2004-2005 Дызайн і распрацоўка - Венско Дзмітрый aka sEXEcutor
© Усе правы захаваны. Перадрук матэрыялаў толькі са спасылкай на Nekliaev.by.